Суверенитет.  

Месячная история  
человеческого падения.  

Максим Кононенко    

1. Некрологическое признание в нелюбви  
к Н.С. в этом году.  

Завтра... А впрочем, неважно. Только одно беспокоит: в этом городе совершенно невозможно купить сегодняшнюю газету. Только завтрашнюю. Но сейчас необходимо, чтобы завтра не наступало вообще. Завтра... Завтра она упорхнет в ненавидимую мной страну Гермундию, о поганые стены которой разбилось уже не одно представление о будущем. Греть ее будет другое солнце, кормить - другая пища, ласкать - другие деньги. Другие сумерки на ужин. Другой дождь на выходные. Мне же тем временем сыро в подошве. Это не главное. Просто трудно ходить - как в болоте зимой. И от твоих движений по моим ботинкам я похож на землекопа. На экскаваторщика похож. Не умирай никогда. Они не смогут принять тебя, твой серый черный цвет не сочтетс с небом и водой, как может делать это цвет лесных окраин и чугунных лимузинов. И девушки с раскрытыми ногами не заменят земле тех сомкнутых шагов под развевающимся нечтом, что так оглупляюще просто набрасывается на легкие плечи. И голубые сладости в ушах, и водопад забальзамированных прядей... зря все это, ни к чему. В полдень (обычно шумно) свистнет по стеклу желание курить, а в двадцать-двадцать-тридцать - немного погулять по свежей грязи. Ничто не остудит зудения в руках, тем более Теплый Стан. Ну, что вы опять там подумали? Ан нет, писать, смотреть цветные кинофильмы, накручивая шайбу телефона. Занято, занято, там всегда занято. Весь шумливый мегаполис ловит в полночь эту рыбу. У нее в жилище антресоли. У нее в жилище мотоцикл. У нее в жилище тысяча пластинок разных стилей всех времен. Соседи. Не умирай никогда, твои глаза еще нужны этой бумаге, твои руки необходимы этим краскам, твои ноги так подходят мне. Суббота-праздник, в школу неохота, а ночь, длинная пьяная гитарная ночь не отпускает меня от аппарата, хотя даже аппарату ясно, что все напрасно - ну нет ее дома, ну не знает никто, где она. Так выпьем еще, а днем мигреневого воскресенья я услышу в голове не топот сотен веселых медвежат, нет, я услышу ее уставший, такой карманный голос. Тогда уж можно и на двор. Не умирай никогда. Даже город Берлин (ударение на е) не утянет тебя в свои сети, не сможет переварить ее волос, пахнущих дымом акаций. По глупости тепло приходитс на лето, это минус для зимы, но если плюнуть на часы - пора, пора к реке, делиться (новостями в свете) скромного коломенского солнца. Тверское-темное-орехи-горы-лаки-страйк.

Что там, среда? Прекрасно. Две пересадки нетрезвого метро не сделают забытыми цветы, усыпавшие спящую в траве. Ее. И дым рабочих сигарет, и тридцать три желающих любить. Не умирай никогда. Отъезд в день перед наступлением войны в ужасную цветную Гурмандию, черт, я не последним видел ее, ненавижу немецкий язык! Я еду в номере семьдесят два и не-на-вижу его. И не слышу. Слышу русский: ой да что говорить у меня муж слепой почти кандидат наук двадцать лет в университете шестьдесят восемь тысяч представляете ученая степень шестьдесят восемь тысяч да что говорить шесть лет учился сама уже почти ничего не вижу развели преступников сейчас калужская нет еще через две. Я еду. Я слышу. Я знаю, что ждет меня в конце пути. Менять не менять без доплаты с доплатой ты меня любишь да люблю у машки скоро день рождения на подарок денег нет шестнадцать двадцать юго восточный солнце слева прямо в ухо простите ничего мне на следующей выходить боюсь сяду а потом не встану кино одесса следующая ехать все меньше. Ближе. Жарко. Летний снег щекочет все, лезет везде и покрывает сединой. Она там - в пятнадцати минутах ходьбы от метро и трех часах до ее прихода. Не умирай никогда. Не вырывай у меня из рук ничего никогда. Не смотри в сторону никогда. Не говори так громко никогда. Не делай этого никогда. Не маячь сядь посиди. Не тыкай зажигалкой в нос и не надо мне ничего дарить можно подумать что ты ухаживаешь за мной. Я ухаживаю? Я ухаживаю. Я ухаживаю за каждой женщиной, пусть даже у нее две головы. Если бы женщиной был я, а она - нет, она ухаживала бы за мной. Не умирай никогда. А то я расстроюсь. Если, конечно, сам доживу. Одинокий поход до ночного троллейбуса и тряская в нем езда могут не довести до добра. Хождение вблизи нее прибавляет дней, даже если не успел попасть домой. Она не любит цветы, которые не лежат у ее ног. Она не любит деревянных жуков. Она не любит почвоведов. Почвоведы за это напускают на нее порчу, грозятся зарезать и высаживают из машины ночью под дождем, но все они, все они любят ее, весь мир любит ту, что не люблю я. Весь мир желает упасть к ее нечеловеческим ногам. Весь мир мечтает поспевать за ее космической походкой, в то время как я (Я ЗА РОЯЛЕМ, Я!) хочу только одного: чтобы она была. Чтобы я мог позвонить ей в полночь и с удовлетворением убедиться, что она не приходила. Но каждый день! Когда ее нет в Москве, мне не хватает воздуха, конечно, я приспособлюсь, как таракан к яду, но ведь вы понимаете... Понимаете или нет? Она не умрет никогда. Ей всегда будет двадцать пять, мне всегда будет двадцать три. Когда двадцать четыре - это буду уже не я, она - не она, перо перестанет точиться, затупится, сломается и высохнут чернила. Но сейчас наш год: мой и ее. Не умирай никогда. Не позволь никому убить себя любовью хотя бы в этом коротком году. О, вы не знаете, она не замечает, что ее любят! И (секрет), если я влюблюсь в нее (но не в этом году!), я никогда (когда?) ей об этом не скажу. Слов не подберу. Но ведь тогда это буду уже не я! Вдруг тот, другой, возьмет, да и ляпнет сдуру "Я, да тебя, да так, что прямо пойду и утоплюсь". А хорошо, скажет ему она, пойди и утопись. Прямо сейчас! Прямо здесь и прямо сейчас! Нет, мне совсем не будет жаль его. Как не жаль землемера. Ну, а потом и снег пойдет. Ее следы - я совсем не помню ее следов, а ведь снег в этом (новом) году уже был. Уже растаял давно, растворился в пивных реках и был засыпан холодным пеплом самых разнообразных сигарет. Она курит в три раза медленнее меня. Я курю в три раза больше ее. Я пью в десять раз больше, но разве это повод? Но когда она рядом, мы курим и пьем одинаково. И это нормально. Когда мы делаем это (ну, что вы там подумали опять? ну сколько можно?), я иногда целую ее и говорю: Не умирай никогда. Тихо так говорю, чтобы она не слышала. И слава богу. Может, мне и хочется часто проснуться с ней рядом и принести кофе в постель (да, да, мой скабрезный читатель, в постель), но, поверьте, делать этого в текущем году нельзя никак. Простите, простите меня, Лены, Лены, Лены, Тани, Маши, Оли, Тани, простите, но я в этом году не умею любить. Я в этом году не смотрю телевизор. Я в этом году не слушаю радио и не читаю газет. Я в этом году смотрю на нее. Читаю ее, слушаю ее, курю с ней. Я в этом году больше, чем когда-либо играю в свои игры. Она мне в этом помощник. Вот мое окончательное завещание на этот год: Все, что я взял у нее - верните ей, все, что она взяла у меня - оставьте ей, все, что я написал - прочитайте ей и скажите, что умер я спокойным. И еще скажите ей: не умирай никогда. А еще подарите картину с многорукой женщиной, стоящую на моем пианино - пусть даже она ей не понравится, но картина про нее, хоть мы и не были знакомы, когда я делал ее. Туловище мое сожгите, пепел развейте по ветру и забудьте о том, что я был: я даю право помнить о себе и этом годе только ей. К тому же она не умрет никогда, и можно сказать, что память обо мне навсегда сохранится в... В чем? Ладно. Написанному верить. Топором не вырубать. За мой упокой можно пить: пиво, водку, джин, сухонькое. Нельзя: портвейн, коньяк, виски и крепкий виноградный напиток производства ликеро-водочного завода города Махачкала. И не курите "Яву"- я ее не любил. Тост должен быть один, обращен к ней (даже если она не придет): Не умирай никогда. И не рассказывай обо мне никому. Нет в этом мире человека, который мог бы понять мой кайф. Кайф не любить тебя (ее). Не скучай.

  июнь.


2. Повесть о задумчивости.  

Ему хотелось бы стать ее любовником. Даже, скорее, ему хотелось бы видеть ее своей любовницей, идеальной любовницей, без обещаний и планов, свободно, как ребенок, как лист бумаги и ни одного серьезного слова. Без ужимок и тайн, естественно, как похмелье после большой водки, как она есть, ну пусть ее как-нибудь зовут, ну пусть ее зовут Некристина (а то что за имя такое - Кристина?). На самом деле мы конечно понимаем, что зовут ее, к примеру, совершенно иначе, но - лист, белый лист в клетку цвета грозовой тучи и (какие слова ?!) все.

Я вам так скажу : знает он ее не так, чтобы очень давно, чтобы со школы там, или с института, но все же знает сроком около одной нормальнотекущей беременности. Как познакомился с ней в ресторане, при встрече Нового Года без жены, но со всем отделом - это известно всем и каждому. Взял и познакомился. Выпил водочки, выкурил сигаретку, выпил, выкурил, выпил - да и пригласил сотрудницу на танец, и станцевал с ней этот танец учащихся восьмых классов с ученицами седьмых классов и местного медучилища - руки на плечи, руки на пояс (талия, так вы говорите?), не приближаться, нет, а то не по себе, краснеем. Потом опять пошел водочки выпить, покурить, выпить, разговоры о работе и о доме, разговоры о собственной смерти в кредит и соседке Нине, разговоры о чем-то. Она же, он этого тогда еще не знал, но она обладала талантом забыть его имя в течение четырех минут, и когда он позвал ее идиотиться перед сценой опять, процедуру знакомства пришлось повторить. Ему было легче, хоть и выпил он значительно больше - ее имя Некристина было изучено им еще задолго до этого Нового Года, ведь нельзя же работать, если не знаешь имени Некристины, сидящей за стенкой и изредка прошмыгивающей с чайником мимо вечно открытой двери, ни одна сволочь не закроет, сколько раз просил.

Прорестораненные музыканты угрюмо и сосредоточенно делали свое трехнотное дело, она была легка и приветлива, ничуть не ломалась и оказалась художником, можно подумать, он этого не знал. Говорили о чем-то и о чем-то еще, но всякая музыка, даже очень плохая, когда-нибудь кончается. Он отвел ее к столу, потом отвелся к другому столу, выпил, выкурил, выпил, выкурил, куда-то пошел, что-то кому-то говорил, выкурил, выпил, выкурил, где-то что-то слушал, кому-то кивал, выкурил, выпил, выкурил, спускался по лестницам, ждал неизвестно кого в вестибюле, видел ее, отдающуюся узкими плечами под пальто из рук какого-то Расторгуева, с которым пришла, и голос, красивый голос и немного истеричная песня в голове, песня про медведей и человеческое поведение, песня про улицу двадцати шести Бакинских комиссаров.

Он не знал еще, что будет дальше. Он, скорее всего, не знает этого и сейчас, да впрочем, это и неважно. Обо всем этом уже сказано другими людьми в других книгах, просто прочитайте их. Я же рассказываю вам о том, чего в тех книгах нет - о ней, Некристине, Нерасторгуевой, Ничьей. Ни одного серьезного слова на белый лист. Ни одного серьезного разговора в два часа ночи, ни одного серьезного взгляда из его глаз, когда она не ночевала нигде никогда.

Ну, положим, сначала он хотел просто переспать с ней, ее длинные гимнастические ноги выводили его из себя. Понадобился один день, чтобы понять неслучайность ее и неуловимость, а дальше все стало спокойно и тихо, низко и высоко, дай мне природа такого полета.

Нельзя сказать, чтобы он перестал ее хотеть, нет, он хотел ее еще больше, но график его высказанных пожеланий был строг и линеен, а график ее отказов равномерен и неогорчающ. Под дым сигареты и в дождь они бросали друг в друга серые камни прошлого, договаривались о женитьбе лет через пять-семь, когда они окончательно одуреют от свободы и одинокой кухни, и если будут еще живы.

Она обучала его таинственным троллейбусным маршрутам, он смешил ее количеством перьев в своей голове, и все это время он легко обходился без нее просто зная, что на следующий день она опять придет на работу и от количества выкуренных с ней сигарет во рту будет такое ощущение, будто он наглотался медных монет.

Миллион запятых был в ее рассказах о ночных круговоротах и в его вопросах к себе: чего же я все-таки от нее хочу, ведь не может же быть так, чтобы совсем ничего...

В конце концов его затянуло в один из таких ее круговоротов, он с трудом выбрался наружу, оступился, упал в него опять, видя ее в окружении других людей, в окружении Расторгуева, и он говорил себе, какое мне, собственно дело, а дело было, и никак не справляясь с собой он звонил ей и не знал, что сказать, просто звонил, чтобы убедиться в ее существовании, узнаете симптомы, дорогой мой?

Он сидел в пустой комнате своей пустой квартиры и много курил, он опять звонил ей, он звонил по всем телефонам из своей книжки, он сошел с ума и позвонил даже своей бывшей жене. И вы знаете, как это бывает в таких случаях: никто, решительным образом никто не отвечал. Он дергал гитару и смотрел в окно, слушал радио и вспоминал чудо в тонкооправленных золотых очках и с кудряшками, чудо, к которому у него так и не получилось подступиться в минувшую ночь, он ненавидел Расторгуева, он ненавидел Некристину, он хотел, чтобы она уволилась, потом не хотел и этого - лучше бы она никогда не работала с ним в одном отделе, он ненавидел этот отдел, странно, но он ненавидел свою жену за то, что ему пришлось бросить ее и пойти на тот Новый Год одному, он ненавидел Новый Год.

Неизвестно, во что вылилась бы его экспоненциально растущая ненависть, но около часу ночи позвонила она, Некристина Незвонящая Никогда, и он сдулся, он сник и в течение трех часов объяснял Нелюбящей Никого Некристине суть своего внутреннего устройства, в котором, надо сказать, он и сам-то ни черта не понимал. Все прогрессивное человечество прекрасно осведомлено, к чему приводят такие ночные разговоры, но странно: она не потеряла к нему интереса, он не стал для нее очередной влюбленной ношей, сующей дурацкие подарки за поцелуйчики и звонящей каждый божий вечер с одинаковыми рассказами о том, что он старый солдат и плохо жить на свете одному.

И все опять пошло по-прежнему: она носилась по своим оборванным друзьям, он часто не в меру жил, писал что-то в метро, на вопросы любопытных бабулек отвечал, что пишет доносы, работа у него така - сел утром в вагон и на каждого пассажира по доносу, будьте любезны. Бабульки пугались и больше уже не спрашивали, а только наклонялись к соседу с другой стороны и начинали шептать, опасливо тыкая пальцем и зыркая выцветшими глазенками. И скажите мне, если уж вы дочитали до этого места: ну что тут интересного? Ну почему бы вам не пойти взглянуть, какой счет, или не поговорить с семьей? Нет?

Ну, дальше все было просто. В городе катаклизм, лужи, запах дыма и битое стекло. Погибли просто все, кроме, естественно, его и ее, она лежит на камнях и готовится умирать, он спасает ее, она обнимает его шею тонкими руками (боже, эти руки), он видит в вырезе майки маленькую грудь, родинка на правой, такая чудная, темна родинка, он хочет залезть туда, за вырез, схватить эту грудь, целовать эту родинку, а она вроде бы и не против, их губы ближе, из за угла выходит Расторгуев, она исчезает в его руках, Расторгуев хохочет так демонически, как это бывает только в снах и плохих кинофильмах, он кричит что-то, но ничего не слышно, оглушающа тишина, которая вдруг раскалывается на три части, тело покрываетс потом и начинает сильно и неуемно колоть в ногах, глаза сами собой открываются и вот он сидит в темной комнате, белье мокрое, душно и возле уха назойливо пищит недобитый вечером комар, неизвестно как добравшийся до восьмого этажа.

Они гуляют по ночному городу, просто гуляют, как это бывало и раньше, она показывает ему что-то из архитектуры, он пытается осознать и запомнить, из темного подъезда выходят хулиганы и вероломно нападают, он вступает в неравный бой, их больше и они сильнее, но он не сдается, пока не темнеет в глазах, а когда в глазах светлеет, он на больничной койке, где же она, она в другой палате, ей тоже досталось в эту ночь, но все будет в порядке, он плюет на лечение и несется к ней, она улыбается ему, боже, какая бледная, он наклоняетс к ней, она откидывает одеяло и он видит ее ноги (боже, эти ноги), длинные и тонкие, как у газели, маленькая грудь, родинка на правой, припасть, припасть жадными губами, а она вроде бы и не против, ближе, ближе, осторожно, двери открываются и входит Расторгуев, как всегда в красной рубашке, она лукаво смотрит на него и исчезает, Расторгуев плохо хохочет, он кидается на него с намерением убить и наступает шесть утра, а в шесть утра он всегда просыпается и идет на кухню пить воду, и он идет на кухню, и пьет воду, и курит, и смотрит на улицу, и понимает, что все это вряд ли.

Он звонит ей домой, а ему говорят, что она умерла, что ее больше нет, он не спрашивает от чего, он спрашивает только, когда приходить, ему говорят, и он приходит, и стоит в отдалении, никто не знает, кто он и откуда, а он стоит и молчит, потом подходит к ней, она лежит такая строгая, волосы зачесаны назад, это ее немного портит, но все равно, эти руки, он наклоняется к ней и целует ее в мертвые губы (боже, эти губы), а в разрезе платья маленькая грудь, родинка на правой, как хочется туда, но кругом родственники и друзья, неужели он так никогда и не узнает это на ощупь, она открывает глаза и подмигивает ему, он лезет рукой к ней за пазуху, а она вроде бы и не против, среди родственников и друзей недоумение, кто-то бросается к нему, к ней, к ним, красная рубашка, это Расторгуев, она закрывает глаза и исчезает, родственники и друзья исчезают тоже, остается один Расторгуев, который дико хохочет и будит его опять в поту и с иглами в ногах.

Море, пляжи, она лежит такая тонкая, родинки на плечах, одна на правом, одна на левом, совсем одинаковые, он смотрит на нее и посыпает ее песком, она закрыла глаза (боже, эти глаза) и отдается загару, через какое-то неизвестное время она начинает тонуть, он рядом, он всегда рядом, он спасает ее, она жива, она здесь, родинка на правой, Расторгуев, она исчезает, хохот, иглы, кухня, главное молчать, ничего не показать ей, сделать вид, что ты импотент или голубой. Ему никогда не стать высоким брюнетом, ей так легко отделаться от него, только жизни так мало, как будто бы и не было вообще.

А утром снова солнце, он весел, а она хочет спать, все как есть, все как в детстве. Она читает то, что он написал за ночь и верит в его сумасшествие, он убеждает ее, что это не так, а это действительно не так, но разве можно быть уверенным в том, что это на самом деле не так? Никогда нельзя быть ни в чем уверенным, ни в том, что он все-таки будет с ней, ни в том, что этого никогда не произойдет. Когда ты умираешь, нельзя быть уверенным в том, что ты действительно умер, как и при рождении, как и в момент престранной ночи с ней. Он не был уверен в том, что он - это он, а она - это она, что все не наоборот, что это он провожает ее домой, а не она провожает его до своего дома, что это он подносит огонь к ее сигарете, а не она приближает сигарету к его огню, что это он звонит ей по вечерам, а не она хватает трубку как раз в тот момент, когда он по ошибке набрал ее номер. О, это странная игра, неясны правила и неясен исход, хотя бы то, что должно быть в исходе, но старани игроками не занималось и рефери кричали бокс. Каждый раунд занимал один день. Они сходились утром и измученные друг другом расставались вечером, с облегчением возвращаясь в собственный привычный мир, где все знакомо со школы и нет защит и нападений. Никто не подозревал о существовании невидимого фронта, никто в приватной беседе не убеждал стороны дать миру шанс, хотя ничего изменить уже было нельзя.

Он все время думал об одном: как удержаться, как не дать себе сказать ей рокового слова, ну вы знаете, какого, и как не показать видом. Она называла его своим приятелем, и он старался быть ее приятелем, хотя бы с десяти до восьми, а еще лучше до полуночи.

Ну, может, хватит? Нет? Ладно, осталось совсем немного. Дело кончилось просто. По всей видимости он умер. Попал под поезд или простудился - сейчас трудно сказать. Может даже повесился, а может просто уехал. Кстати, нельзя быть уверенным, что это произошло с ним, а не с ней, но это не важно. Важно то, что все само собой кончилось. Причем, вполне вероятно, что ни он, ни она никуда не делись, а живут сейчас вместе, хотя вряд ли. Доподлинно известно только одно: он так ей ничего и не сказал. Хотя, кто знает?

  август.


3. В конце концов  

Расторгуев неизбежен, как ядерная катастрофа. Я думал уже объявить ему газават, но простите меня, аксакалы, падишахи и генеральные секретари - это бестолковое занятие. Да, я сдаюсь в этой борьбе. Когда появляется Расторгуев нивы вянут, падет скот и заходит солнце. Когда его нет - удои растут, птица несется и благосостоянию привет. Отпусти меня - говорю я тебе. А я и не держу - отвечаешь ты. Но то, о чем я обещал тебе не говорить в этом году... Приятельствовать. Да, так и было бы, но приходит Расторгуев и топчет хлипкие всходы, рушит некрепкие срубы и криво усмехается в ответ на мое доброе прости. Неизбывная моя Н., сколько еще признаний тебе предстоит. Не выслушивай еще одно, не вычитывай его - беги, пока я не прохрипел натужным голосом то, чего не говорят в этом году. Если ты не догадалась об этом раньше - значит угадывай сейчас, слово простое, из пяти букв. Твоя буква?

Я теперь подробно изучил два типа метропоездов: поезд первый и поезд последний. Поезд последний не несет с собой ничего, кроме томления духа и нетрезвых, очень нетрезвых пассажиров. Поезд первый - нет, не существует ничего более омерзительного, чем восходы сырого светила, когда болит голова и хочется спать, а она уже просто лежит на полу, связи прерваны, поставщики подводят. За стеклянной дверью степенно перемещается наша гордость, по-отечески неприязненно поглядывая на ранних израненных пассажиров и не спеша открывать им теплые пустынные недра.

Ну что ты хочешь, чтобы я тебе сказал, Родина? Чего ты еще можешь от меня хотеть? От меня, раздавленного безусловной крепостью и расслабленного условными закусками... Тебе тяжело, Родина, но и мне нелегко. Пусти меня, Родина, укрой меня от дождя в своей влажной утробе, эх-прокати через всю Москву, с севера на юг и выплюнь на свет, к грибникам и рыбакам, мне, черт возьми, с ними по пути.

Это уже потом, днем, сидит напротив меня белый ангел со скрипкой в руках, я смотрю на него, и сразу так тихо-тихо, как ночью в больнице, чисто и сияюще, ой, мама, я больше не могу. Сунуть этому ангелу телефон в руки и небрежно выйти - нет, комплексы, хоть бы и трезв. Дураком боишься стать, если не возьмет. Так что остаетс только собственная номерная библия с буквами у обреза страниц. Фамилии, столбики, имена без отчеств, секилявки без имен. Иванов и Петров, Монтекки и Капулетти, Сакко и Ванцетти, Молотов и Каменев, Станиславский и Немирович-Данченко, Расторгуев и Растафаров. Remove. Я закрываю фронты и развязываю политику официального непризнания.

Я его не замечаю.

Прости меня, длинноногая моя Н., что так неучтив с дорогими тебе людьми: грешен. Но пусть это будет один из последних моих грехов перед тобой. Я вооружил тебя. Так убей меня. Платите мне миллионы, добрые акулы капитализма, я буду покупать ей цветы и джин - мор джина с берегами из цветов. Или наоборот. Или вообще без джина, а все - цветы. И повезу ее в Австралию, и пригоню ей белых лошадей, а не хочет лошадей - пусть будут кенгуру, там разберемся, как их седлать. К ее ногам весь мой негромкий мир Ясенева и Беляева - не жалко, пусть топчет, Москва большая.

Сумасшедшая моя Н., не в этом году будет сказано, как мне скучно без твоих подножек.

Ешьте меня, обозленные комары, в ту ночь, когда я не с ней. Но молчите, если она рядом - ее сон стоит гор серебряных и мам золотых, если бы я только не мешал. Руки мои, я понимаю вас - ЭТО невозможно отпустить, не казни меня, гордая Н., когда я позволю себе лишнего. Я тебя (черт, опять этот год...), ты же знаешь, этого не видеть (а впрочем, почему нельзя? можно и не видеть. Все, как ты хочешь...). Это не литература. Это эпистолярные глупости, но, Бог мой, разреши мне ненадолго стать кем-то вроде Сухомлинского и оттянуть измученную Н. своим письмом.

Ангел мой, со скрипкой, там, в метро - смотри молча и отчуждай меня, я предаю самое святое и светлое - я предаю нелюбовь. Вот такой я плохиш.

Мое голубое желание раз - все веселые светофоры от Москвы и до Калуги выдают красный, я не попаду домой, я хочу к ней, я хочу упасть рядом и утонуть к чертовой матери в этом тепле, пусти меня, нелюбезная моя Эфиопия, раскрой мне эту жару, и пусть я сгорю, но только чтоб без обугливания.

Мое голубое желание два - Хибины закрыть, засыпать народные тропы к моей ерофеевной родине-уродине, метро сломать и вызвать Буонапарте, чтоб поджег. Потом позвать татар, пусть грабят. А улицу Гиляровского объявить всенародным заповедником, секретным и опасным, я сам выправлю письмо в ООН. И пусть там поселят всех ее друзей, кроме, естественно, хищного передельщика центральных рынков, что же за бред я несу, оставь, не слушай меня, сероглазая моя чудь...

Вот скоро опадет все зеленое, потом желтое и красное, закусают белые мухи, оденут граждане шубы и я буду греть тебя, хранить твое тепло, дышать на замерзшее стекло волос, к которым так уже привыкла моя бесстыжая рука. А вдруг случится непредвиденный удар с небес - и я опять окажусь в сумраке твоего всего, прикоснусь чужим от страха голосом к твоим снегам, пусть тают, пусть текут, я соберу эти слезы и принесу их в жертву взрастившему меня идолу нелюбви, пусть подавится и сгниет.

Пустой ночью под дождем, черт бы побрал эту МГТС, но телефон молчит, Эрмитаж закрыт, Петлюра спит, путь один, сигарета, у проститутки одолженная не спасет. Выберите меня президентом, я буду тих и послушен, единственная моя реформа сделает работу метро беспрерывной. В теплом и светлом центральном телеграфе, круглосуточном и гостеприимном я пойму, что любовь моя больна, больна и умирает. И я смирюсь с этим, ночью, в дождь, на телеграфе. Единственное, чего я боюсь, сидя на излюбленной мною за много раз деревянной лавке - это неожиданно протрезветь. Карман пуст, я влил в себя должное для такого поведени количество джина, и это все, что я могу себе позволить. Заберите черти эту МГТС. И бабье лето. Да, оно именно бабье. С бабьей глупостью и бабьими слезами. С бабьей слабостью. До открытия метро еще три часа, а я уже безнадежно трезвею. Что я смогу на трезвую голову сказать верующей в меня молодежи? НИКОЛАЯ МОЖНО К ТЕЛЕФОНУ?! Что поделать, что поделать... Мне нужен душ, выпить, мягкая постель и горячее женское тело. Сейчас. Немедленно.

Эта повесть о чистой и светлой любви. Хотя, скорее всего, все это не так, просто вокруг так много девушек хороших, но только за деньги. МГТС молчит. Чем ты занята сейчас, чума моя? Сколько кофе ты уже выпила, чтобы не прервать мутным сном на продавленном диване серьезную работу свою? Я здесь, на телеграфе храню тебя. Я храню тебя в себе, запах твоих волос на непокорной голове, извиняющийс взгляд серых глаз, радость моя... Светлость моя. Веретено мое. Девушки в красном говорят мне: не переживай, пройдет. Милые мои, я не переживаю. Но не пройдет. Спасибо вам, проституция телеграфа моего за то, что вы есть. За то, что вы всегда. И особо - автоматчику Сереже за спокойность и понимание. У вас работа - у меня отдых. У вас любовь за деньги - у меня бесплатно.

Стыдливая моя иногда Н., прости мне этот текст. Я лишь один из многих, что на меня внимательствовать? Просто не гони. Светлые дни с тобой - теперь сырая ночь без тебя. Температура и кашель - жить-то, всего ничего. МГТС - та вот уже не дышит совсем. Мама твоя, красивая и любящая, тоже не в силах найти твой свет, но ведь к ней ты все равно придешь, у мамы тебя не отнимет никакой Расторгуев, умеет он летать или нет. А мои крылья намокли, так тяжело их расправить, горлу все туже, курю все больше.

Серое утро, все мои славные подружки расходятся спать, я - в метрополитен, первый поезд, лукошки и удочки, все пассажиры в брезентовых одеждах.

День. Тебя нет. Телефон бесполезен, но я жду твоего звонка, задыхаюсь от кашля, падаю от температуры, заснуть бы, ведь ночь не спал - нет, не даешь, не отпускаешь...

Полдень, вечер, тычусь из угла в угол, звоню всем, кто может ответить, везде молчание и занятость, где ты, с кем ты, не мое дело, какая мне разница, позвони, хочу слышать тебя, нет, ночь, где ты, что же я за дурак, тридцать шесть часов без сна, жду, нечего ждать, пошли меня ко всем чертям но дай только голос твой, уставший или восторженный голос, кинь мне эту подачку, нет, не будет, забудь, брось ее, брось меня, брошу, брошу, обязательно брошу, но только пусть позвонит...

Полночь. Стоп. Спать. Завтра я увижу ее.

Утро. Нет. Телефон - да что я все про этот телефон - молча. Тридцать восемь. Кашель. Хорошо еще, что я сидел на телеграфе, а не ночевал на крыше ее дома, хотя это, как известно - путь верный.

День. Один. Звоню опять, где ты, хоть на секунду - нет карьеры. К вечеру болезнь немного отпускает, надежда на то, что есть еще время живет. До полуночи я услышу тебя... До полуночи еще четыре часа. Еще двести сорок минут. Еще есть время. Еще можно выжить.

Он не зря там, на небесах. Он слышит меня. Он воскрешает МГТС. Подожди, говоришь ты, я перезвоню. Конечно, отвечаю я, но перезвонов уже и не нужно, я уже услышал твой голос, разве так важно, что ты скажешь мне? Но я жду, слежу за стрелкой, жду десять минут, пятнадцать, не выдерживаю и звоню сам. Я очень настырный, мне стыдно, но я звоню...

сверчение с мозги  

Опять дождь. Где это окно? Еще двадцать минут и я увижу ее. Еще двадцать минут и я останусь жить. Все шучу, а вдруг? Суббота - день прощений. И прощаний? Черт, как кружится голова, надо бы выпить, нет, еще пятнадцать минут, еще какая-то четверть часа. Как бы оставил меня этот кашель и проклятая сырость. И глаза закрываютс - сами собой. Серое, темно серое, города, манхэттэны мои, без света и окон, серое море, серое небо. Я считаю раз. ЛЮ-Ю-Ю-ДИ-И-И-И-И!!! Тихо, лишь шелест. Где же машины? Светофор вот есть - серый, серый, серый. А где же она? На городских часах уже время. Нет, они спешат, еще минут пять на опоздание. Только не этот свет! Откуда свет?! Что? Кто я? Иосиф? Нет, я не Иосиф, честно говоря, я не очень то и помню, кто я такой. Не шелестите так своими крыльями, вы мне мешаете считать минуты. И уберите свет! Как это, не придет? Придет, я знаю, я договаривался, она не такая, как вы думаете, она не динамка, она с душой...

Вообще-то, я в вас даже и не верю. Доказательства? Не нужно мне никаких доказательств, я просто стою здесь, под городскими часами и жду ее. И она придет, посмотрите, еще есть время, она всегда опаздывает, это ничего. Я должен помочь ей, ей нужна помощь. Где моя Поэзия? Она придет и скажет: здравствуй. А я подниму над ней зонт, и мы пойдем по набережной, глядя на наши гудзоны и тихо болтая о непрекрасном.

Улетайте к себе на небо, не могут часы идти в обратную сторону, я таких часов никогда не видел и в них не верю. Как выворачивает, зря, зря я так болею, но ведь она придет, сейчас, уже скоро, почти не волнуюсь, я уверен. Курить, конечно, не стоило бы, но как-то легче поначалу. А там, слева, я никогда не видел раньше этого прохода, вот откуда этот свет, да их там как летучих мышей, зовут, тянут, не хочу, пустите, где моя серость и сырость? Где мои небоскребы, где мои башни кремлевские? Но где же она? Уже сорок минут... Даже сорок одна... Вон, вон, я наконец вижу, это она, я же говорил, я же знал, это... Я здесь, куда же ты идешь? Я... Черт, нет, это не она... Ну ничего, сейчас и она будет здесь. Серость глаз твоих и плавность волос я увижу опять, Уберите справа шум, он мешает мне! Мешает думать. Уберите, УБЕРИТЕ, НЕТ, Я НЕ ХОЧУ ТЕПЛА!!! Влево, здесь, вот, темно, хорошо... Тихо... Совсем тихо... Совсем... Зачем люди, не надо... никого вызывать... не шумите... шумно... шум... я... я... вовсе не болен... трезв... просто мне так... хорошо... мокро... немного... это недол... го... сей... сейчас... она уже придет.... сейчас... она.... уже... я... ничего плохого... ты знаешь... трудно... говорить... кашель... я... просто помочь... ты просила... я так долго... не видел... тебя... да... встану... сейчас... только... я... я не... говорил... боял... ся.. я... я... тебя... не... злись... я... тебя... я...

  сентябрь 1994г.